Интервью с драматургом Полиной Бородиной о работе в Deutsches Theater, новой пьесе «Берлинский синдром» и о том, как драматургу в эмиграции пересобрать себя.
Как я понимаю, первая читка «Берлинского синдрома» состоялась в ноябре на фестивале Voices.
Да, но до этого была еще неофициальная читка. Я первый раз в жизни решила прочитать свою свежую пьесу, я так никогда обычно не делаю. Это получилось достаточно стихийно на праздновании моего дня рождения, мне просто захотелось похулиганить и сделать что-то вместе. Пьеса была дописана буквально в августе, так что это было как-то логично. А потом уже была читка на Voices.
И какое у вас было впечатление от звучащего впервые текста?
На неофициальной читке я поняла, что вещи, заложенные в пьесе на уровне тем, юмора, какого-то соединения с героями — работают, это действительно может быть близко людям. Несмотря на то, что на моем дне рождения собрался круг именно русскоговорящих людей, а ведь текст-то на самом деле очень берлинский, он отнюдь не про русскоязычный bubble. То же самое было и на Voices, была очень живая реакция и если не знать, что происходит, могло даже, наверное, показаться, что в зале какое-то стендап шоу, потому что все хохотали просто вообще не замолкая. Помню, я переживала, что место, в котором мы читаем, неуютное, оно очень гулкое и в нем больше пространства, чем необходимо для сцены. Мы же все выросли на Любимовке, на фестивалях, где в небольшую коробочку вмещалось невероятное количество людей — и за этой атмосферой во многом и шли, потому что именно в ней зачастую очень здорово работает текст, а тут было пространство, которое не помогает, а скорее наоборот. Но быстро стало понятно, что все нормально и что текст это пространство победил. На следующее утро моя знакомая написала мне, что она сидит в книжном магазине и слышит, как люди обсуждают пьесу и то, какое сильное впечатление она произвела на них. Это было удивительно приятно и тоже стало подтверждением того, что что-то там получилось на читке.
Здорово, что пьеса заканчивается приглашением к диалогу со зрителями и он действительно случается и даже выходит за пределы пространства, в котором звучит текст.
Да, так и есть, в этом смысле диалог, правда, получился. Это текст, в котором оказалось много универсального, несмотря на то, что его герои в достаточной степени уникальны и специфичны. Конечно, ты как автор пишешь для себя, не ориентируясь на какую-то аудиторию, но, в конечном счете, пьеса — это твой диалог с миром, и ты хочешь этого диалога, поэтому когда он случается, это значит, что ты как-то хорошо сделал свою работу.
В комментарии к пьесе на сайте Voices вы пишите о том, что это ваш первый текст, написанный в изгнании, в новой идентичности и новом для вас контексте и что в нем нет ничего из вашей предыдущей жизни. Ощущается ли это как какой-то пройденный рубеж, переход в совсем другое качество?
Посмотрим на следующий текст. Я делю тексты на проектные и чисто авторские, те, которые в любом случае должны быть написаны, которые будут мучить меня, если я не напишу их. «Берлинский синдром» как раз текст из этой категории. Так что на ваш вопрос мы сможем ответить, как только второй такой текст случится — именно исключительно мой, с нуля мной созданный. Тогда будет точно понятно, пройден этот рубеж или это все еще испытание.
В том же сопроводительном тексте вы пишете, что думали, что ваше «время как драматурга закончилось». Неужели это правда так ощущалось?
Когда я вынужденно оказалась в эмиграции, у меня был большой страх, что я никогда не смогу больше быть драматургом, и вообще это бессмысленная профессия. Я думаю, такая стадия была у многих людей, которые занимаются искусством, — осознание, что искусство не останавливает войны, не предотвращает катастрофы, не свергает диктаторские режимы и так далее. А потом эта стадия сменилось болезненным состоянием кризиса письма. Я читала про «белую эмиграцию» и то, как уехавшие тоже по не очень веселым причинам писатели и поэты адаптировались к новой реальности. Практически все из них писали про то, что ты как будто теряешь право на тексты, связанные с Россией. Хотя, конечно, никто не может это право отобрать, ни у кого нет таких полномочий, но тем не менее люди ощущали внутри эту границу, потому что они стали оторваны от своей прежней жизни. А про что тогда можно писать — про русскую эмиграцию? Но это как-то местечково. Про какую-то европейскую жизнь? Но ты же не вырос в ней, у тебя не было такого детства, не было такого контекста. Мне эти мысли были очень близки и понятны. У меня был страх и даже где-то самоограничение — я не понимаю эту реальность так, как люди, которые в ней живут, как я могу идентифицировать себя с героиней−коренной немкой или с эмигрантами из других стран? Но все-таки параллельно с этими переживаниями у меня происходила какая-то жизнь, случались какие-то разговоры, столкновения с настоящими людьми и у нас оказывалось много общего. Так что, мне кажется, у меня получилось создать их убедительными на бумаге. У меня не было уверенности, что это получится, у меня ее никогда до конца нет. Наверное, неуверенность — это один из моих авторских инструментов.
А какие были чувства, когда это все-таки получилось?
У меня был страх, что я сделала какую-то подделку и люди, которые могут себя идентифицировать с конкретными персонажами внутри текста, посмотрят на него и скажут, что это все какая-то планета Марс. Но в итоге, когда ты понимаешь, что сделанное тобой убедительно и не вызывает вопросов, это дает чувство самоспасения. Значит, я могу все-таки присваивать себе какой-то новый контекст, новый мир, приближаться к каким-то другим персонажам и переносить их в пьесу, значит, это все-таки возможно и я не обречена всю жизнь писать про что-то абстрактное или про Россию, при том что я совершенно не отказываюсь писать про Россию и я хочу чувствовать свое право это делать. Было реально важно доказать себе, что как автор ты что-то можешь, потому когда ты с этой профессией вдруг оказываешься в другой стране, все твои былые заслуги обнуляются, перестают иметь значение и тебе нужно выдумывать себя с нуля, заново пересобирать свой инструментарий, искать какие-то новые темы. Этот кризис тоже универсален. Вообще это довольно смелый выбор в эмиграции — остаться в профессии, связанной с языком. Я вижу в этом какое-то дерзновение — решить, что я не перепрофилируюсь, а останусь собой, но перепридумаю себя в новом месте. Это реально немножко безумие, мне кажется, и я восхищаюсь своими коллегами, которые решили в этом безумии участвовать.
У вас как раз получилось перепридумать себя в новой реальности, сейчас вы работаете как драматург в театре в Германии. Как это устроено?
Да, я резидент Deutsches Theater, работаю с ними как драматург в сезоне 2024−2025. Тут нет какого-то единого лекала, поэтому то, как это устроено у меня, возможно, уникальная история. Я делаю самые разные проекты. Например, из последнего, у меня был воркшоп по драматургии, который я проводила на английском языке для смешанной аудитории. Это было очень волнительно, потому что тебе нужно дать драматургические инструменты людям из абсолютно разных миров, выросших на разной литературе и театре. Так что это был прямо челлендж. Но в Берлине помогает то, что этот город исторически соткан из разных культур, здесь огромное количество эмигрантов и у каждого какая-то особенная идентичность, в этом смысле вы все становитесь равны. Потом у меня была большая лаборатория, на которой мы за 5−6 дней писали тексты с нуля и тут же ставили по ним эскизы. Там тоже была интернациональная группа, причем так сложилось, что исключительно женская. Еще я была ассистентом на нескольких спектаклях в начале сезона, это мне помогло понять, как работает изнутри немецкий театр, в чем его отличие от российского. А сейчас в театре будут читать мои тексты: пьесу «Лес», написанную изначально вообще с сеттингом в Красноярске, но я ее адаптировала под немецкие реалии и местный лес, берлинский Грюневальд, и как раз «Берлинский синдром». Причем это будет не просто перевод, а моя собственная версия, то есть, по сути, моя же пьеса на английском языке.
Я, разумеется, пока читала пьесу, думала о том, что такое «берлинский синдром» и как я его понимаю. Для меня «берлинский синдром» про невозможность примирить свою маленькую личную жизнь с полной ужасов и катастроф глобальной жизнью, и невозможность понять, какая же из этих двух жизней настоящая и как настоящим и заслуживающим внимания может быть что-то, кроме ужаса, ада и страха. И про рождающееся из невозможности это всё вместить в себя состояние замирания, застывания и потерянности, остановки жизни. Если об этом можно спрашивать, какая ваша собственная трактовка «берлинского синдрома»?
Это очень точная трактовка. Я вообще так устроена как автор, что я очень открыта к интерпретациям. Мне кажется, что когда-то у автора было право на собственную трактовку, он мог прийти и сказать, как надо понимать то, что он написал, но сейчас такие авторы выглядят немного странно. В этом, по-моему, весь прикол сильных и талантливых текстов, они создают электромагнитное поле, содержащее в себе разные заряды, и та работа интерпретации, которую проводят читатели, зрители, режиссеры — она усиливает и умножает вещи, заложенные в текст. Я не хочу их разделять и приводить обратно к какому-то первоначальному уравнению. Поэтому даже если трактовка для меня удивительна и она, например, не про то, о чем я думала, у меня никогда нет ощущения, что она не имеет права на существование.
А то, что вы сказали действительно довольно точно. Практическая психология учит нас быть в контакте со своими чувствами, со своим телом, со своей собственной жизнью, потому что без этого контакта невозможно полноценно жить и как-то управлять жизнью. И мы в течение жизни стараемся налаживать этот контакт, но в последние годы в окружающем мире произошло такое количество драматических, страшных, шокирующих событий, что мы вышли из нашего внутреннего фокуса во внешний и не вернулись обратно. Мне кажется, это происходит сейчас с самыми разными людьми, не только с теми, у кого перевернулась жизнь, но и с теми, чья личная жизнь совершенно не изменилась. Тем не менее они все равно соотносят какие-то свои беды и проблемы с глобальными бедами и проблемами. Это интересная штука, что несмотря на то, что у всех героев пьесы свой личный набор проблем, этот зачастую очень напряженный диалог внутреннего со внешним — он общий для всех. Как и чувство, что внешнее настолько доминантно, настолько нездорово и шокирует, что какие-то маленькие вещи, которые раньше казались важны в контексте твоей личной жизни, отходят на второй план. Никто не может отобрать права на проживание собственной жизни, несчастной любви, например, но иногда мы как бы сами его отдаем. Это та тема, с которой «Берлинский синдром» совершенно точно работает. Два года назад я написала короткий стишок, он звучит так: «World-life balance». Это про то, в чем мы все оказались.
У меня остался один даже не вопрос, а просто небольшой комментарий, которым я хотела бы поделиться. Когда я читала пьесу, она очень стойко ассоциировалась у меня с «Человеком из рыбы» Аси Волошиной, эти два текста сложились у меня в диалог. Возможно, отчасти от того, что в обеих пьесах действие происходит в квартире, в которой живет компания друзей. Но главное — что в «Человеке из рыбы» мы видим жизнь в преддверии катастрофы и эта приближающаяся катастрофа постоянно ощущается во всем, она практически осязаема, уже на пороге, но всё не наступает. А в «Берлинском синдроме» — разворачивается жизнь уже после катастрофы, она наконец случилась, а жизнь почему-то все равно продолжилась.
Я читала многие тексты Esther Bol, но именно до «Человека из рыбы» почему-то руки не дошли. Вообще мне кажется, что у драматургов бывает очень сильно развита интуиция и мы иногда неосознанно пишем вещи, которые потом выглядят как бы пророческими. Порой это, конечно, просто совпадение, но я и правда думаю, что в нас есть какая-то повышенная чувствительность (в конце концов, это наш инструментарий, один из навыков), иногда ты неосознанно что-то такое пишешь, что потом совпадает с реальностью. Например, в моей пьесе «Исход» нет темы войны, но в тех постановках, которые случились после начала войны (какие-то из них были потом, правда, зацензурены и отменены), всплывала тема хождения по кругу в историческом смысле и невозможности как-то повлиять на насильственный аппарат — все это из фона превратилась в одну из основных тем, хотя я писала это совершенно в другом контексте. Часто какие-то вещи, которые мы мы не имеем в виду изначально, вдруг актуализируются и прорастают со временем в серьезные, большие и часто драматические темы. Это как когда человек заболевает какой-нибудь инфекцией, где-то в его организме уже появилась эта бактерия, но ее пока не видно, она просто там живет, а мы как авторы умеем замечать ее, когда еще нет симптомов самой болезни.
Беседовала Ника Ерофеева